Все шло, как обычно — оркестр наигрывал вальсок, я, аккуратно приобняв Эстер, кружил ее под благоговейными взглядами почтеннейшей публики. Эстер горячо дышала мне в ухо, что-то ей не нравилось. Впрочем, Эстер дама характерная, ей часто что-нибудь не нравится. Вальсировать с Эстер опасней, чем класть голову в пасть к Красотке, или гонять через горящие обручи Мальчика. У меня, конечно, есть кнут, и пистолет тоже есть, но десятипудовую львицу ими враз не остановишь.
Я что-то успокаивающе бормочу Эстер, и вдруг ловлю краем глаза звериный силуэт на тумбе. Неужели какой-то болван из униформистов выпустил Мальчика? Я отпускаю Эстер, оборачиваюсь — и вижу некрупного льва. Что за дьявол, откуда тут лев, нет у меня никакого льва! — проносится вихрем в голове — и тут зверь подбирает лапы, как перед прыжком, и распускает из-за спины орлиные крылья.
Эстер в его сторону и ухом не ведет, зато недобро щурится на меня и нервно дергает усами. Я стеклянно улыбаюсь публике, заученным движением кланяюсь на все четыре стороны, и мы удаляемся за кулисы. За это время зверь успевает выпростать еще две пары крыльев, черные мышиные и прозрачные стрекозьи.
Я прослеживаю за тем, как запирают Эстер, и потом уже позволяю себе стечь по ближайшей стенке и начать мысленно скрежетать зубами. «Вот тебе «Абрау-Дюрсо», вот тебе «Финь-Шампань», вот тебе устрицы. Допился, щ-щенок!».
Объяснение квелое, конечно, но хоть какое-то.
На самом деле, все гораздо хуже, раз уж дошло до галлюцинаций, не бывает такого от вчерашней бутылки шампанского. Хотя бы и с коньяком. А нюхать эфир меня Инна так и не уговорила. Или уговорила? Нет, я бы помнил… А откуда тогда зверь? А еще работать второе отделение. Или не стоит? Нет, работать надо…
— Все хорошо? — спрашивает женский голос.
Это акробатка, ждущая своего выхода. В руке у нее красный бумажный зонтик. Как ее… Фанни. Фанни-трусишка, вот как ее кличут, не за дело, среди прыгунов под куполом бояк не бывает, а за то, что на любое слово у нее один ответ — ужас да ужас.
— Публика тяжеловата, — отговариваюсь я.
— Ужас, — очень серьезно отвечает она, и вдруг откалывает со своего корсажа розу и протягивает мне. — Возьмите вот на удачу. Пожалуйста.
Я, как ни странно, беру. Лишняя удача мне сейчас точно не помешает.
Решаю во втором отделении не связываться с Красоткой, а взять одного Мальчика. С Мальчиком мы живем душа в душу — с тех самых пор, как его, двухмесячного, в мешке, притащил Ксенофонту, управителю нашему, какой-то приказчик. Мол, хотела хозяйская дочка «тигренка полосатого, смышленого, усатого», а он, скотина этакая, всю мебель изодрал, хозяев покусал и дочку ихнюю исцарапал. Бант носить не хочет, мышей не ловит, только пакостит. Возьмите, люди добрые, а то топить придется.
Приказчик запустил руку в мешок и вытащил за загривок тигренка, размером с взрослого кота. Кутенок мявкнул и пустил по высокой дуге струю прямо на Ксенофонтовы нарядные брюки.
— Мальчик, видите ли… — конфузливо пробормотал приказчик, чувствуя, что цена товара стремительно падает.
Столковались на трех целковых.
Ксенофонт встопорщил усы — смотри мне, говорит, Зигфрид. На учет я его поставлю, а ростить сам будешь. Даю тебе полгода — чтоб за это время толк из него вышел. А то спишу к чертям собачьим в зоосад, у нас тут не богадельня.
Выхаживать его мне пришлось самому, и руки мне он тогда подрал знатно, конечно. Зато можно теперь щеголять закатанными рукавами и с легким сердцем отвечать «Ах, это? Да, тигр… да, мой собственный…» Девицы млеют, хотя сколько тогда было тому тигру… Короче, в Мальчике я уверен.
Как ни странно, представление проходит гладко. Вместо складывания головы в пасть приходится вспомнить пару старых трюков, Мальчик до умопомрачения рад, что все внимание «папки» достается ему одному и чуть не светится. Никаких видений не наблюдается. После поклонов я облегченно выдыхаю, даю себе слово не якшаться больше с Инной и ее эфироманами и не пить ничего крепче зельтерской — и тут чувствую у себя на спине чей-то взгляд. Оборачиваюсь и замечаю давешнюю акробатку с зонтиком, только уже без зонтика — насурьмленные брови, алые губы, глаза-маслины — блестящие, почти черные. У левой ноги ее сидит зверь.
Я чувствую, что меняюсь в лице, и отворачиваюсь, чтобы это скрыть. А когда овладеваю собой — ее уже нет.
Я всю жизнь провел на цирковой арене, я привык, что ко мне обращены тысячи глаз, и половина из них — женские. Я привык, что на меня смотрят — восхищенно, скучающе, ожидающе, требовательно, томно и с поволокой. Я знаю, как это называется и что из этого бывает.
Но я не знаю, как называется, когда начинают мерещиться львы с крыльями.
Я — укротитель, и я давно свыкся с мыслью, что закончу дни так, как их закончил мой отец и отец моего отца — в когтях своих же питомцев. Двух секунд хватает, чтобы изорвать человека в клочья. Но идея провести остаток жизни в палате для помешанных, под присмотром ласковых докторов, мне отвратительна. Пусть уж все идет, как идет, если из-за несуществующего зверя час мой придет раньше, чем думалось — значит, так тому и быть.
Я начинаю отмерять его появления. Он никогда не появляется, когда смотритель кормит зверей. Ни разу — когда они заперты в клетках и играют между собой. Только когда меня ничто не отделяет от них, когда мы учим новые трюки или работаем на арене, когда Эстер нервничает, или Красотка капризничает, или Мальчику взбредает в голову показать характер.
В какой-то мере это даже удобно — когда краем глаза я замечаю золотого зверя, то понимаю, что стоит держаться начеку. Но — не могу отделаться от чувства, что он вцепится мне в глотку первым.
И еще я вижу его каждый раз, когда сталкиваюсь с акробаткой Фанни. Поэтому я стараюсь ее избегать, но получается не всегда.
Однажды я встречаю ее в городе. Зверь идет рядом с ней, справа, чуть позади, слегка касаясь лобастой башкой бедра, обтянутого лиловым шелком. Никто его не видит. Кроме меня.
Я иду за ними, как на аркане.
У края площади танцорку поджидает какой-то хлыщ в цилиндре и сразу же начинает что-то ей выговаривать. Она слушает, опустив глаза, сложив руки. Сама кротость. И только я вижу, что она смотрит в это время на зверя, а тот заглядывает ей в лицо, преданно, по-собачьи. Хлыщ этого не замечает — зато замечает засмотревшегося на зверюгу меня.
Я улыбаюсь ему — медленно и широко, как улыбается Мальчик, когда в очередной раз показывает Эстер, кто тут главный.
Хлыщ слегка покрывается зеленцой, быстренько подхватывает акробатку под локоток и утаскивает в направлении прошпекта. Зверь топорщит верхнюю пару крыльев и, вальяжно помахивая хвостом, идет следом.
В синем вечереющем небе маячит тоненький серпик луны. Я мысленно приписываю к луне штрих — получается «Р», как в детской книжке с картинками.
«РРРРЫ», — шепотом говорю я и возвращаюсь восвояси. В глубокой задумчивости.
Маневры мои, разумеется, в среде нашей не остаются незамеченными. За спиной начинает позмеиваться слушок — «Что, Колька, грустный? Втрескался? Ля бель дам сан мерси?», «Николай Степаныч, видно, того-с… увлеклись. Чахнут-с», хихиканье и шепоточки по углам, и прочая, и прочая, и прочая. Я старательно держу подобающую мину — пламенею очами и огрызаюсь на все намеки. Получается, хвала святым угодникам, правдоподобно. Даже слишком. Об истинном положении вещей пока что никто не догадывается, но меня холодный пот прошибает при мысли о том, что если… «Николай Степаныч, видно, того-с… с глузду съехамши».
К дьяволу. Ославят — закажу афишу «Безумный Зигфрид и его невидимый лев». Задрапируюсь в тогу, позову газетчиков и живописую все в красках, вращая глазами. Про проклятье каких-нибудь зулусов и духа-покровителя.
Например, так: укрощению и покорению хищников учился я в саваннах Абиссинии. Но, убив первого своего льва, я, нарушив древний священный обычай, не опалил ему усов. С тех пор его дух преследует меня, ожидая моей смерти. Иногда, когда питомцы мои выходят из повиновения, человек чуткий может заметить шорох его крылий…
Спиритуализм сейчас в моде. Публика повалит валом.
Зверь мерещится мне все чаще и чаще. И, когда я понимаю, что думаю только о нем, или о канатной плясунье, или о них обоих — то понимаю, что нужно что-то делать. И однажды, не находя ничего лучше, толкаю дверь ее гримерную.
Она сидит, подогнув ногу, на узкой кушетке, с шитьем в руках, везде разбросаны лоскуты ткани. Какие-то пестрые плащики. Без яркого грима ее лицо кажется совсем бледным. Голым. Беззащитным. Она молча и вопросительно глядит на меня глазами-маслинами.
— Фанни, Ваш цветок завял, — говорю я, чтобы хоть что-нибудь сказать, и осекаюсь, потому что вижу — на истертом ковре, привалившись спиной к кушетке, лежит золотой зверь с львиной гривой и шестью крыльями. Он зыркает на меня и неторопливо зевает, скаля превосходные белые зубы. — Фанни, — говорю я, стараясь не косить на него. — Фанни, мне мерещится… странное. Лев с шестью крыльями. Мне кажется, случись что-то — он меня порвет. Первым. Я теряю форму, я работать не могу…
— Ужас, — говорит Фанни, откладывая иголку. Не отрывая глаз от моего лица, опускает маленькую белую руку и гладит по зверя по голове. Зверь довольно щурится. — Это Ужас, — и я понимаю, что это зверева кличка. — Я сама его попросила.
— Зачем? — тупо спрашиваю я.
Плясунья поднимается, ткань с шелестом скользит на пол.
— Чтобы я могла больше за Вас не бояться. Умереть от Ужаса не больно, просто сердце остановится — и все. Если я вдруг упаду, он обязательно это для меня сделает. И для Вас тоже.
— Фанни… — Я сжимаю ее ладони — совсем ледяные, усаживаю обратно. — Фанни, не надо за меня бояться. И сердце мое останавливать тоже не надо, молодое сильное сердце, послушайте, как оно бьется. И Ваше тоже. Какие у Вас холодные руки… Фанни, как Вас зовут по-настоящему?
— Анна, — отвечает она.
— Анна… — повторяю я. — Я, как Вы понимаете, тоже не Зигфрид…
Она негромко смеется.
Зверь у ее кровати сворачивается клубком.